Успокоение
Меня тогда носило по всему городу, но нигде я не мог успокоиться. Шатался от одного подвала к другому, от чердака к чердаку, от помойки к помойке. Но дело не шло. Сна не было ни днём, ни ночью, дела не клеились, всё из рук валилось. И то уж спасибо, что тепло было тогда на улице, бабье лето как раз разошлось-разгулялось. Несколько дней промотался я так и всё без толку. Какая-то тьма на сердце упала, и я даже перестал различать, что вокруг меня делается, до того стало тошно и тоскливо. Оно и раньше бывало так со мною, но всякий раз отпускало помаленьку, а тут прямо таки навалилось и держит, как в тисках.

Совсем уж мне тошно стало, когда я шёл по улице мимо остановки автобусной и вдруг увидел, что там написано. А написано там было: «Мы делаем мир лучше!». Фу, какие сволочи. Это ж надо так издеваться над миром. Жуткое лицемерие, а никому и дела нет. Чуть не стошнило. Чтобы успокоиться немного, я ушёл в подворотню и просидел там до сумерек. В сумерках не так обидно глядеть на этот ужас. Хотя он и выпирает ещё сильнее со всех столбов, изо всех витрин, но в сумерках есть что-то ласковое, что-то нежное. Они как покрывалом тебя накрывают, и спокойнее становится, и пагуба окружающая в душу не лезет.

Пошёл я дальше. И тут на одном углу я вдруг увидел странное. Такого ещё ни разу в жизни своей мне видеть не приходилось. Смотрю, сидит около фонтана девушка в большом берете трёхцветном, в грязном плаще и ботинках без шнурков. Словом – наша; наших-то я сразу вижу, за версту. Рядом с ней лежит грязная псина и лениво облизывается; а она хлебушка в ручку накрошила и голубей им кормит, а те прямо из ладошки её хлеб клюют.

Я сразу понял, что что-то тут таинственное кроится. Подошёл и рядом сел, неподалёку. И наблюдаю. Она меня сразу приметила, я это видел, и пёс, который рядом с ней лежал, на меня облизнулся, но не злобно совсем, а как-то просто, по-домашнему, и отвернулся. А голуби вокруг неё так и кружатся. То на плечо сядут, то на коленку. А один даже псу на спину прилетел, а тот – ничего, ухом не повёл.

Вот сидим мы, сумерки сгущаются, народ весь куда-то как испарился. И вдруг – ба-бах! На дороге две машины столкнулись. Большие, дорогие. Я сам слегка ошалел от такого грохота и скрежета, а на неё посмотрел, она вся съёжилась и в плащ свой ушла почти с головой. Тут я решился. Подхожу к ней и говорю:
— Не бойся.

Она посмотрела на меня, и я увидел, что глаза у неё голубые, а щёки бледные, хотя и чумазые. А лицо детское, незлобное.

Тут события дальше стали развиваться. Из обеих машин повываливали вдруг люди в пиджаках, в чёрных очках и с сигаретами. И давай кричать друг на друга. А потом они вдруг стали друг друга бить. Больно. Один другого стукнул, и у того кровь изо рта так и брызнула. Но он головой только слегка потряс, выпрямился и тоже как даст первому в челюсть. Тут их друзья тоже друг на друга набросились. Ужас, что началось.

А я на неё смотрю и вдруг вижу, она плачет. Сидит и слёзы из глаз её голубых по щекам её бледным текут. Сидит, головой качает и плачет. Тихо, беззвучно.

Я тогда говорю ей:
— Почему ты плачешь?
— Не знаю, — говорит.

Я подошёл поближе и сел рядом. С одной стороны от неё пёс, а с другой я. И снова спрашиваю:
— Ты почему плачешь?
— Мне их жалко, — она говорит и кивает на драку.
— Этих? – я даже не поверил сразу, — этих что ли? Да разве их может быть жалко?

А она нос свитером утёрла и говорит:
— Они очень несчастны. Только они сами не знают, как они несчастны. Сейчас. А когда узнают, им станет очень больно. Очень.

И как она это сказала, меня вдруг как волной окатило. И мне тоже жалко их стало. Но тут милиция приехала, и я говорю ей:
— Пойдём, нам не надо тут. Пойдём.

И за руку её взял. И повёл. Она и не сопротивлялась. А пёс полежал немного, потом встал и за нами поплёлся. В отдалении. Большой такой, рыжий. Очень лохматый. Но спокойный и осмотрительный. Он мне тоже очень понравился.

Так шли мы втроём и шли. Пришли в один скверик тихий и сели на лавочку. Я бутылочку достал и ей предложил, а она улыбнулась и головой качает:
— Мне не надо. Мне и так хорошо…
Помолчали, а потом она меня спрашивает:
— А ты кто?

И тут я сам не знаю, как и почему, сперва помаленьку а потом уж и расходясь, всю свою нехитрую историю ей и выложил.
— Зовут меня Борисом. Раньше звали. Теперь никак не зовут. И я сам себя никак не зову. Зачем мне имя? Блудный я. Неприкаянный. Всё покоя искал, думал что вот, уйду от людей и успокоюсь, ан нет. И не то, чтобы еды не хватает, или спать негде. Этого всего навалом у меня. Но душа всё время как в горячке. Стремится куда-то, а вокруг пусто, и идти некуда. Одни люди, машины, да реклама эта гадская. А за городом ещё хуже. Там звёзды и луна, а днём вороны и деревья.

Тут я на неё посмотрел, а она задумчивая такая сидит и улыбается, и вдруг взяла и по руке меня погладила, и глазами своими мне в глаза смотрит. И молчит. А я давай дальше рассказывать. Странно мне было, никогда раньше я так с людьми не говорил, а тут вдруг само из меня полилось.

– А раньше я был учителем. В школе работал. Литературу преподавал детишкам. Пушкина. Гоголя. Потом философией увлёкся. Книжки разные стал читать. Умные. Совсем ошалел. Детям на уроке Ницше стал читать вместо Тургенева. Бердяева. Потом подвернулся мне один наш современный писатель, Мамлеев. От его рассказов девочки у меня с уроков прямо убегали, а один мальчик в меня учебником зашвырнул. Конечно, потом узнали. Нажаловались. Директор меня на педсовет вызывал, говорили мне что-то. А мне смешно стало. Они как черви копошатся, только о деньгах и думают. И детей этому учат. Злые, обидные. Я им так и сказал. Ну и попёрли меня сразу, конечно. Характеристику в РАНО написали и всё такое. А я и рад. Не мог я больше с ними. И пошёл сторожем в храм работать. Нашёл церквёнку подальше от центра, договорился. Утром сплю, а вечером книжки свои читаю. Хорошо мне было, удобно. Только в церковь эту я не мог ходить. Какая-то она безбожная была, серая, сырая. Батюшка несколько раз ко мне приходил агитировать, мол должен я на службе сутра отстоять или в хоре ихнем подпевать. Ну, я зашёл пару раз, да так сразу и вышел. А потом у матушки племянник отыскался откуда-то с Кавказа. Так они меня и попросили. Уволили; «а хочешь, — говорят, – можешь жаловаться». А куда я на них жаловаться пойду? Я и ушёл. Потом болел долго. Квартирку свою однокомнатную сперва на комнату в пригороде поменял, деньги все на лечение ушли да на еду. А потом и та сгорела, и всё книжки в ней. Эх! Так ничего и не осталось у меня. И родни нету, идти некуда. Да и не хочу я. Скучно мне с ними, одиноко. Вот и пошёл по миру…

Она слушала меня и плакала. Никогда в жизни моей не было такого, чтобы обо мне кто-то плакал. Сидит, молчит, насупилась, а слёзки из глаз её голубых нет-нет – да и выкатятся. И по руке меня погладит. Головой качнёт и слушает. А пёс рядом полежит-полежит, потом походит-походит, лизнёт её в руку и снова рядом укладывается. Очень разумный.

— Но неужто не было ни одного человека в твоей жизни? – спрашивает она меня.
— Был один, — тут я вспомнил давнишнюю историю, — был у меня один знакомец. Странный был человек. Не от мира сего. Молчал всё время. И ни кому не говорил, что он делает, никогда.
— А что он делал?
— Ничего. Ничего не делал. Но только вокруг него всегда было тепло. У него сад был и в этом саду зимой розы росли. Вокруг – белый снег, а у него – красные розы. Угрюмо жил, тихо, но люди не любили его, боялись. А один раз пришли и молотком по голове ударили. И взять-то у него нечего было. Только розы все пообломали. Жадные, подлые. Потом пили на поминках и под стол плевали.
— Тяжело тебе, — вздохнула она. И снова погладила меня по руке. И слезу обронила.

Помолчали. Потом встали и пошли. Опять. В ночь. Долго шли, только за руки держались и молчали всё время. И вдруг она засмеялась, тихонько так, как ручеёк зажурчал. И мне показывает, смотри мол.
А там мальчишка с девчонкой сидят на лавочке и целуются. Она забралась ему на коленки, а он её гладит по волосам нежно, ласково. Умильная картина, кончено, но я не верю в такое.
— Это сейчас они, — говорю ей, — радуются. А потом кому аборт, кому измена… И снова одна боль и тяжесть.
— Ты что, не говори так, не обижай, зачем? – она вдруг нахмурилась и крепко мою руку сжала. — Они красивые сейчас, посмотри. Им хорошо, они жизнью дышат. Пусть. Пошли им немного радости, может быть хоть у них всё будет верно. А нет – так всё же не нам судить…

Я подумал и согласился. Совсем сердце моё очерствело, перестал видеть в мире счастье. А видел ли когда-нибудь? Ведь были и у меня школьные годы. И я любил. И вот также обнимал свою маленькую подружку, и вечером целовались в подъезде. Почему, куда ушло это чувство? Зачем забылось? Столько мучился я, болел, смеялись надо мной, били меня. Какая уж тут любовь?

Она вдруг потянула меня за рукав и говорит:
— Разве ты не страдал, разве не было боли у тебя? Как же ты можешь другим боли желать?
— Знаю, понимаю, — говорю ей, — но злобы нет. Обидно, жалко мне их. Почему они все так красоту ненавидят? Отчего не верят, не могут простить?
— Слишком много пустоты в душе. И нечем её закрыть. Оттого-то и мечутся, и не знают, чем эти дыры залатать. Жалко мне их… Ведь так страдают, а от страдания своего только злобу, только низость и могут помыслить…

Тут я сориентировался и говорю:
— Пойдём на чердак. Есть тут одно место, я знаю вход, там тихо, до утра схоронимся.
Она посмотрела на меня как-то странно, испуганно, но с надеждой и вдруг спрашивает:
— А ты не станешь меня заставлять делать это?
— Это? – я не сразу понял, а когда дошло, я весь так и вздрогнул. Мне бы и в голову не пришло, но когда она спросила, я вдруг странное притяжение к ней почувствовал, мужское. Поглядел я внутрь себя, чувства свои ощутил и понял. Не смогу я с ней так. Видно ведь, что не из этих она, и не для того. И говорю ей:
— Было время, женщины сами меня просили, чтобы я с ними делал это. И я делал. Без чувств, просто так. А сам думал всё время, что ведь это так надо, ведь это, наверно, любовь. А потом вдруг понял всё и сразу – и так жутко стало, так глупо. Не смог я больше. И тебя тем более не трону.

Она снова посмотрела на меня, кивнула и говорит:
— Тогда пошли.

Поднялись мы на чердак. Там у меня картонки припасены, и пальтишко одно, на крайний случай, припрятано. Устелил я ей лежак, но она рядышком села, руками коленки обхватила и вдруг говорит:
— Мне тогда семь лет было, когда они умерли. Я помню, до того дня я всё время смеялась. И всегда было солнце, яркое, тёплое. А потом вдруг все поменялось. Они умерли и меня отдали в детдом. Там было мне жутко, тяжело очень. Дети били часто, всякие гадости устраивали. А когда стала постарше, воспитатели стали к себе водить. Возьмут нас несколько человек, приведут к себе, разденут и заставляют танцевать. А потом стали заставлять делать это. Мне сначала больно было, потом стыдно. А потом я перестала чувствовать. Но меня они особенно часто к себе звали. У меня же вот…

Тут она стянула с головы своей берет, и весь чердак как бы озарился. Золотые волосы её рассыпались как лучи солнца и заблестели каким-то своим внутренним светом. Я как сидел, так и не мог глаз отвести. Потом осмелел, руку протянул, потрогать. Она не возражала, а сама и говорит:
— Очень им нравились это. Особенно директор наш – заведёт в кабинет, намотатет волосы себе на руку и по полу таскает, а сам приговаривает: «Не родись красивой, а родись счастливой…» Потом однажды приехал к нам какой-то мужчина в костюме и ему меня показали. Он толстый, губы облизал и пальцами своими мне в рот полез. Как лошадь рассматривал. А потом деньги достал, «Беру!» — говорит. Только что-то они с директором не договорились. Мужик тот уехал тогда, а через неделю директора нашего нашли избитого до смерти. Я плакала тогда, жалко мне их было всех. Себя совсем я не жалела тогда, да что меня жалеть, я ведь знаю, я не здешняя... Я для другого в этом мире живу, а их всех мне жалко. Ведь они такую боль себе готовят, столько ужаса… И никто души их не пожалеет, и никто слова о них не произнесёт, как же им тяжко будет потом… Прислали к нам другого директора, а он совсем уж был изверг. И дети на меня злиться стали, дескать, из-за меня такая беда. «Лучше бы, — говорят, — продали тебя поскорее, одна беда от тебя». Девчонки били по ночам, мальчишки в глаза плевали. Да и новый директор, как увидел меня, так и вовсе разум потерял. По десять раз заставлял меня с ним это делать, а когда сам не мог уже, звал охранников и с ними заставлял. И говорил всё время: «В грязь втопчу, с землёй сравняю, говно будешь жрать…» Я тогда взяла ножницы и отстригла волосы себе. А через три дня директора этого нашли в кабинете. Он собственной блевотиной захлебнулся…

И много всякого мне ещё рассказывала, а я слушал и не мог поверить ушам своим. Всё я мог себе представить, что гнусные люди, и что в детских домах разное творится. И сам ведь учителем был, разное приходилось слышать, но такое…
— Как же ты вынесла это всё, — спрашиваю, — и жива осталась?
— Сама не знаю. Моё тело они забрали, но душу мою они взять не смогли. Жалела я их всё время, наверное, оттого-то и злоба в сердце моё не закралась. Я сначала думала, что умру, но не умерла, а чтобы руки на себя наложить – боялась. Ведь как после этого жить-то? Это ж ведь мука смертная – самой себя жизни лишать…
— Как же они тебя отпустили? – спрашиваю её тогда.
— С тех пор, как второй директор умер, меня перестали к взрослым водить, и это делать больше не заставляли. Только разговаривать со мною все перестали, и дети, и воспитатели. Так почти год прошёл. А в начале лета приехал человек, стройный, молодой, но голова совсем седая у него была. Меня привели к нему. Он о чём-то пошептался со старшей воспитательницей – директора тогда у нас ещё нового не было. Она отвела меня в сторону и говорит – поедешь с ним. Мне тогда всё равно было. Хоть куда, лишь бы из этого ужаса убежать. Вышли мы с ним на улицу, посадил он меня в свою машину и говорит. «Мне от тебя ничего не надо. У меня жена есть и две дочки, такие как ты. Я их люблю. И к ним не могу тебя отвезти. А за тебя меня один человек попросил. Но сейчас этого человека больше нет. Вот тебе деньги, иди куда хочешь». Мне тогда уже 15 лет исполнилось. Отвёз он меня на перекрёсток, высадил и уехал. А я на эти деньги купила себе вот этот берет, и ещё немного еды. А остальное нищим раздала, потому что они очень у меня денег просили…

Она замолчала. Я достал из кармана окурок и закурил. Всё внутри меня как перевернулось. Так больно, так жутко мне сделалось, что даже плакать не мог. И мыслить даже не мог, до того тяжко стало. Я то ведь сам раньше жертвой себя считал, обиду затаил на судьбу, жаловаться собирался на том свете… Думал, что право имею за муки свои на отдых и на счастье, хотя бы в той жизни, небесной. Каким же низким я вдруг себе представился! Сколько гадостей в себе увидел. Такой болью моё сердце сдавило, что даже кричать не смог, согнулся только, головой в пол упёрся, и затрясся весь. Не знаю, сколько времени прошло, но вдруг чувствую, она подошла и руку свою на голову мне положила, и от неё столько тепла, столько света в душу мою влилось. Помаленьку, успокоился я. Сел, к стене прислонился. И слёзы из глаз моих прямо ручьями полились.

Она села рядом, смотрит на меня своими глазами синими и по голове меня гладит, и со щек слёзы мои смахивает. Спокойная, нежная. Наконец полегчало мне, вздохнул глубоко, лицо рукавом отёр. Хотел было ей во всём признаться, только рот открыл, а она мне его ручкой своей маленькой зажала и говорит:
— Не надо. Ты слезами своими всё сказал уже. Теперь будет тебе успокоение.

Потом пододвинулась она ко мне поближе, я её рукой обнял и прижал к себе покрепче. Так и заснули. Несколько раз я, правда, глаза открывал, смотрел на неё, целовал потихонечку в лоб и дышал глубже, чтобы опять не расплакаться. А она улыбалась сквозь сон и рукой своей по груди меня гладила, и сердце моё согревала.

Утром проснулись мы. В окошко слуховое солнце светит, и лучики его красиво так по всему чердаку играют пылинками. Радостно как-то на душе стало. Легко. А она посмотрела на меня и снова рассмеялась, как давеча, смехом ровным, беззаботным. Потом засуетилась, засобиралась, берет свой на голову нахлобучила и всю красоту свою под ним спрятала. Потом посмотрела очень серьёзно на меня и говорит.
— Знаю я одно место, где мы с тобой найдём покой. Я сама там не была ни разу, потому что одна я туда попасть не смогу… Но вместе, вдвоём, мы сможем…
— Пойдём, — говорю я ей, — а я буду тебя оберегать. Теперь тебя никто обидеть не посмеет…
— Я знаю, — говорит она. – С тобой мне спокойно и легко. Я тебе верю. Ты добрый и живой. Настоящий.

От этих слов я снова чуть не расплакался, но она так ласково посмотрела на меня, что я и сам вдруг заулыбался, хотя и не помню, когда такое было последний раз, чтобы я улыбался.

Вышли мы и пошли. И пес вчерашний вдруг откуда-то выскочил и, хвостом вильнув, пошёл нас провожать. Оказалось, что нужно на метро ехать. До метро мы дошли втроём, а там он глянул на нас, облизнулся, кивнул головой, как бы прощаясь, и в свою сторону побежал.

Денег у меня не было, а она покопалась где-то в своём плаще и достала три бумажки. Осторожно купили мы билеты и пробрались к поездам. Вокруг народ бурлит, утро, все торопятся кто куда. Мы осторожно в вагон зашли, в уголке встали, чтобы внимания не привлекать. А до нас и дела никому не было. Как будто и нету нас. Только на одной станции забежал какой-то мужик в шикарном пиджаке и с огромной барсеткой, увидел нас и лицо его перекосило от ненависти. Протиснулся он к соседней двери и встал там, нетерпеливо и брезгливо осматриваясь.

На этой же станции вошла в вагон женщина с огромным чёрным чемоданом. Двери закрылись, и поезд тронулся. Спутница моя вдруг оглянулась по сторонам и прямо в глаза мне посмотрела взглядом глубоким и слегка тревожным.

Тут что-то хлопнуло и стало ослепительно светло. Я сначала не понял ничего, и долгое время разглядеть ничего не мог. Только её крепче к себе прижимал. Очень испугался, что что-то с ней случиться. Потом свет стал потихоньку сгущаться, обретать очертания. Прояснились предметы. Откуда-то деревца появились. Глядь, а мы уже стоим на травке, солнышко светит, вокруг весна, цветы, птички поют. Я её отпустил, а сам осмотрелся. Оказалось, что и пальто моё куда-то подевалось, и сам я какой-то не такой стал. «Вот бы, — подумал я тогда, — в зеркало бы сейчас на себя взглянуть…»

А вместо зеркала посмотрел на неё и чуть не упал. Стоит она рядом со мной, лицом к Солнцу; руками разводит, как будто потягивается, а за спиной у неё – крылья. Я глаза потёр, ущипнул себя за щёку. И вдруг слышу:
— Вот мы и пришли.

Только слова эти как будто в голове моей прозвучали, и красиво так, как музыка какая-то. И тут она обернулась ко мне, смотрит на меня, улыбается, а из глаз её снова звучит:
— Давай я тебе помогу.

Она подошла и легонько по спине меня погладила. И тут я чувствую, что у меня за плечами тоже что-то есть. А она снова журчит мне:
— Полетели к ним, вон они, видишь…

И тут всё мимо нас понеслось, а вдалеке появились точки светящиеся. И мы стали как бы притягиваться к ним, а они росли всё больше и больше. Наконец прорисовались и очертания их, похожие на птиц, но с руками и ногами как у людей. В длинных белых одеждах. А один среди них особенно яркий и светлый. Сблизились мы с ними, и неземным теплом от них повеяло. Она бросилась к ним скорее, а мне немного совестно стало, как будто что-то не пускает дальше лететь. Они рассмотрели меня все внимательно и строго, и мыслят:
— Готов ли?

А она им в ответ:
— Он любит, он верит, он меня спас.

Они тогда посовещались безмолвно и приглашают:
— Пусть войдёт.

И мы полетели ввысь.
Тимофей Решетов
© 2005